Стемнело рано, свет зажгли. Очухалась старуха от чудовища, стала яства собирать, соленья выставляет, мясо заиндевевшее, орехи, крутит стол и так и этак, наконец, посреди комнаты упокоила, скатертью в птицах огненных накрыла. Подруги ее губы поджали, моргают часто, суетятся, съежились воробьями перед ней. Обсели стол, рты раскрыли. Что нам, спрашивают, с девкой делать? Вернётся же чудище, разбирать не станет, всех порешит, с собою на тот свет заберёт. Опоим от её, да и в Лес отнесём. Авось кто подберёт. Сорняками злыми, зельями горькими
Старуха на них гневится, ногою топает. Ваше дело – бредить, говорит. А моё – знать да разуметь. Вот, сейчас, уже. Настя слушает, за покрывалом как под саваном, мотыльки подле кружатся, а старуха дальше ухает: Едет, едет от жених наш, весь израненный, исколотый, белый, словно смерть, от укусов и порезов места нет живого, а у нее и бульон уже готов, и мяса, мяса свежего для него тёплого у неё – сколько угодно. А и он от как чувствует. Наступает. Едет. Вот, уже сейчас
Над потолком словно молния пронеслась, ветер зашумел, гром раскатился, шуму, жару, на улице кашлянули плавленым металлом, следом свист, лучину сквозняком обдало да потушило, все как сидели, так и охнули, заворожённые. Дверь открылась: стоят на пороге, двое третьего поддерживают. Грязные. Обугленные. Глаза пустые. Военные, говорят, мы. От нас дезертир отбился, уголовник, не видали? Не заходил? Собаки чьи дохлые лежат, ваши? Вас тут сколько вообще? И проходят, заносят побитых, натолкались в пещеру. А что это вон там в углу за тумбочка за занавескою?
Старуха им ни одного ответа, улыбается только беззубо, она им вместо по тарелкам жир мягкий, спёкшуюся кровь да злаки дикие, умывает, за стол ведёт, садит, только что маслом на голову не льёт. Ластится к ним: Ждали-ждали от мы вас, а теперь вы и у нас. Вояки и растаяли. Один и вовсе покрывало с Насти снял, да так и застрял рядом, растерялся как от удара солнечного, губами ловит, а там, подле невесты, и воздуха-то нет, девчонка весь сдышала от отчаяния глотками короткими. Сидит Царевна-лебедь, хрупкая как слезинка, трясётся от холода и страха, стыдно ей, тщедушные плечи своими худыми пальцами обхватила, чёрные волосы в косу сплела, пока он к ней добирался
Глянул исподлобья, девушка на него точно так же смотрит: ужалит, встретится взглядами и сразу же вниз отведёт. Он воздуху набрался, развернулся, старуху спрашивает: Кто такая, документы на девушку есть, кем приходится? Старуха ему и отвечает: замуж от бери и куда хочешь веди, какие хочешь документы делай. Сирота она. Сирота? Так точно и есть. И хохочет старуха. И те двое другие хохочут. А ему не смешно, он серьёзно. Да и Настя, как посмотрела, уже замуж не хочет – старый он, бока отвисли, на висках седина, порохом пахнет и руки в крови по локоть, в коростах и царапинах.
Военные едят, сил набираются, Настя слушает, слёзы капают. И Лес этот – рядом, навис над ними участливо, руку протяни. Дремучий. Необъятный до того, что в глубине его, как утверждала мать, так и живут первые люди, безгрешные души, только идти туда не день и не два, все на Север, мимо пещер, полных костей, мимо вмерзших в берега лодок, где горизонт – раздавленные красные ягоды, нитка крови по заснеженному тигриному следу, стежок за стежком, накапанный до самого моря, а за морем этот Лес кончается и начинается Лес Райский, тенистые кущи под вечным весенним солнцем. Поужинали, говорят старухе военные: А мы же от как раз в ту же сторону едем
Давайте, Анастасия, собирайте Ваши узелки, заберём Вас с собою. И всё так обставили вежливо. И вина кислого в капельницах старухам откуда-то принесли. И цветов нарвали. И этот майор, смотрит, умоляет, на колени встал, сам в обмотках весь, в бинтах сжелтевшихся, жалобно так, собачонкой голову набок склоняет, пригляди, мол, за мной. Пропаду. Она и пошла. Высыпали бабки во двор, броню обступили, посадили невесту на корму как куклёнка, лепестками закидали, двинулась машина в дорогу. Долго ехали-ехали, карабкались через льдяные перевалы, пока ехали, наговорил он ей, своей Невесте, что скоро на пенсию ему, если хочет – поехали с ним, только он ей в отцы скорее, а не мужем, а так и незачем ему, старый он, да и ей так спокойнее
Была у него, давно еще, до войны, жена. И дети были. И сын и дочка. Чуть-чуть постарше. Сгинули где-то, не слышал больше ничего. Писал им письма, они не отвечают. А те двое других ну подначивать его, задираться, Настю захватали до синяков, не может он, насмехаются, от и лепит истории. И никакой жены и никаких детей у него. Оттого и руки трясутся. Слово за слово, стали к Насте домогаться. Водитель баранку крутит, вот и понятно стало, что ни в Лес никакой они, а к Городу, сдать её хотят. Уже и награды поделили меж собою.
У нас приказ, говорят. Связали Настиного жениха, избили, до подтеков и ссадин заплывших. Стали девушку между собой разбирать, то в орлянку ее участь решают, то прутики тянут, то и вовсе – следят друг за другом, глаз не спускают, кто раньше уснет, тому и перережут горло. Часто глушили мотор, ругались, лаялись, гремели друг на друга орденами и званиями, дрались, потом на ночь остановились, костер на берегу развели, заслушались воем, всё отношения выясняли, Настя в волосы одному вцепилась, царапает его, трепыхается, он её с ног сбил, волоком от берега потащил в траву высокую, рот зажал рукой, мосластый, волосатый, глаза горят. Тут кричи не кричи
У девицы кровь по скулам, жадно пьет, захлебывается железом горячим. Пусти, шепчет. Христом Богом прошу. Тут встрепенулся ее мучитель, голову поднял, смотрит, как из сумерек вышел кто-то еще, кровавыми зрачками поводил из-под маски страшной, звериной, а за ним еще и еще, из Леса на берег выходят. Жениха Настиного, у дерева связанного, по горлу серпом зарезали, табельное ловко выхватили, в голову сзади водителю разрядили, сразу воздух кошмаром липким напитался, запалили лужайку, огонь разбросали, растерялся девушкин душегуб, да так и остановился, штаны спустив. Настя из-под него выскочить только успела, отползла, а он пока встал, пока чужой стае показался, срамной, пока те с ним увлеченно разбирались…
Рухнула с оврага и покатилась куда-то. Помнила только, что стреляли поверх головы, остановиться кричали, а она – куда глаза глядели – ноги исполосовала, растеряла туфли, хоронилась, сердце бьется пташкой в клетке, крестик зубами закусила, чтоб не потерялся. Долго бежала, все оглянуться хотела, да дыхание гнилое чужое за спиной не давало. Рассветать стало, тут и ветер попутный объявился, обдувал ее спросонья тихонечко, отстали волчьи пасти. Вышла под утро к полю непаханому, оно бурьяном да крапивой заросло, цепляет девушку, шагу ступить не даёт. Пошла Настя по кромке, по меже, осторожно, невесомая. До коровника добрела, что с поля этого кормился, доски кое-где оторваны, бледные от времени, кости пол устлали, сажей и углями пахнет
И на всю стену кровавыми буквами, по слогам: «ПОЛЕ ЗАМИНИРОВАНО!». Устала, сил нет. Сполоснулась в корыте с водой прохудившейся, забилась в угол, дух переводит. Веки сном наливаются тяжелым, ей бы выспаться и от сена прелого так тепло. Сама себе наказала, как только проснётся – сразу же и дальше пойдёт, дом искать (или что там у нее вместо дома), далеко они уехать не могли. Свернулась, ноги поджала, живот крутит от голода и пойла коровьего, лежит, не дышит. И кругом – тишина, ни вздоха звериного, ни птичьего хныканья. И на небе высоком ни облачка
- for one
( Leave a comment )
